– Скорбящая во гневе, лежи-ка здесь, не суйся на глаза…
– Ей-ей, с ума сошла! Се означает, бес вселился! Поди-ка к ней и постращай. Мол, Аввакум придет и будет ей тогда! Что вытворяет, а?.. Скажи, геенна огненная ей, коль нас прогонит!
– Добро, я сделаю, как скажешь, – монахиня пошла. – Господь се речет, не твои уста… А дверь запру, чтоб не сыскали.
Едва она исчезла, блаженный встал, замочек расстегнул и снял вериги.
– Тяжелы железа… Ишь, правду ей подай!.. Все жаждут правды! – и рассмеялся, рот себе зажав. – А ее!.. Ее никто, кроме меня, не знает! Один я ведаю, в чем правды суть!.. Да токмо не скажу! Все домогаются, все ждут, какое слово крикну! Скорбящая вдова и Аввакум, и даже царь… Глупцы, людишки мелкие, на что вам правда? А ежли бы изрек, что в стало с ней? Да в тот же час и очи повылазили боярские!.. Пристала, ровно банный лист! Коль не сказал бы, люба, забила в насмерть! Дерется больно, не гляди, что баба…
Внезапно ему голос был.
– Поди… прельсти ее.
Блаженный подскочил и крест сотворил.
– Чур! Чур меня!
– Ну, что ты испугался? – незримый гость гнусавил. – Давно не виделись с тобой… Когда в последний раз?
– Ты же поклялся не являться боле! – воскликнул он, дрожа.
– И ты поверил клятвам сатаны? Смешной ты, право…
– Нет, не поверил…
– Ну, так что ж? Ступай и искуси боярыню. Намедни ты сбрехнул ей, что из любви и ревности грешил. Сие по нраву, ты славный ученик. Иди к ней и, прикинувшись влюбленным страстно, прельсти на грех с собою.
Но Федор замахал руками.
– Уволь! Уволь, треклятый! Не пойду! Не стану более служить тебе!
– Не станешь? – рассмеялся. – Экий ты потешный… А как же договор? По договору я тебе поведал правду, возведя в блаженство. Ты же обязан послужить три года сатане. Ты жаждал правды? Просил, чтоб истину открыл и приобщил тебя к великим тайнам бытия? Просил и даже умолял! Да вот твоя расписка. Между прочим, кровью.
В сей миг же с потолка упал клочок бумаги… Юродивый отпрянул, ибо узнал расписку и собственную руку. Схватил, скомкал и сунул в рот… И словно не бумагу разжевал – горящий уголь!
Князь Тьмы расхохотался.
– Смотри, не подавись!.. И это мне по нраву! На, съешь еще. Таких расписок много…
И сверху, ровно снег, посыпались бумажки и выбелили пол. Блаженный вдруг увял и сгорбился.
– Я отработал, мы с тобой считали!.. Три года минуло давно! Семь раз по три прошло…
– Се по земному сроку. По моему ты отслужил лишь год. Вот и сочти, сколь лет еще душа твоя под моей властью будет?
– Мне столь и не прожить, – чуть не заплакал Федор.
Но в тот же час узрел у камелька широкий нож. Должно быть, матушка Меланья лучину им щепала. И крадучись, бочком придвинулся поближе и незаметно спрятал нож в рукав. Потом сказал плаксиво:
– Ты бы воочию явился предо мной, может, сговорились. Прошу тебя, явись. Хоть глянуть, каков ты в самом деле.
На что Князь Тьмы вздохнул:
– Ох, и простой народ! Ты слишком мелкий бес, чтобы к тебе являться в образе. И ножик мелко спрятал!
Блаженный заскочил на лавку, ударил влево, вправо, вверх.
– На! На, адово отродье! Сейчас я кровь пущу!
Смех был раскатистым и страшным.
– Уймись, блаженный! Иди, куда велят!.. Боярынька сладка и лепа. Сам бы не прочь, и мне за честь… Да много дел в Руси!
– Отстань, треклятый! Не пойду!
– Пойдешь, пойдешь… За ослушанье лишу тебя ума и знаний. И кто ты будешь? Зверь лесной! Иди и соврати ее! Я силу тебе дам, прикинься князем и к ней в опочивальню…
– На нож! Зарежь меня! Я шагу не ступлю!
– Добро, – гнусаво молвил он. – Да токмо резать уж не стану. Запомни, раб Христов: удавлен будешь на осине, ровно в полдень чрез год земной. Весь этот срок о смерти будешь думать. Ежечасно… И зло творить помимо своей воли! Ты был достойный ученик, мне жаль тебя, верижник, ведь мог бы вечно жить!
– Молиться буду! Не тебе – Христу-Спасителю! Грех искуплю!
– Молись, безумный… А я к боярыне пойду. Она опять пьяна, а пьяную жену так любо искусить. Мягка, податлива, как воск…
И мерзкий тленный дух келейку опахнул, песок посыпался, расписки с пола поднялись и вдруг исчезли. Блаженный на колена пал и к образам в углу.
– Боже правый! Защити меня! Один Ты, Утешитель! Я жить хочу! А сатана сказал, удавлен буду на осине… И скоро смерть моя. И скоро смерть моя!..
День смрадный над Москвою вновь превратился в ночь, и вместе с темнотой, подобно дыму, из всех щелей всклубился искус. Боярыня к иконам, взмолилась со слезами:
– Матерь Пресвятая! Спаси-помилуй! Томлюсь я! И моя истома, ровно пламень, в коем душа сгорает. Спаси мя, Боже! Избавь от дум и искушений. Я тщусь познать Тебя, но сладострастья чары сильней моей воли. Душа моя пылает и рвется вон из мерзкой моей плоти! Душа моя ослабла… Так пусть же горит плоть!
Как Аввакум учил, в огонь десницу! Все свечи замигали, воск затрещал, пахнуло жженой плотью – отдернулась, вздохнула, воззрившись на руку.
– Слаба, слаба я… И не годна для подвига такого. И то сказать, сие по-христиански ль – живую длань огню предать, калечить тело? Живое жить должно! Ах, как бы радовался князь, коль бы сия десница его ласкала. Иль мой сынок Иванушка, припавши к ней щекою, забыл бы свой недуг и в тот же час уснул. Не руку обожгла, а душу, и жажда мучает, как будто бы на смертном одре… Я пить хочу!
От образов к столу, единым духом осушила кубок, но мед хмельной веселья не добавил. Напротив, встревожилась душа и заметалась, то к двери, то к окну.
– Лихая ночь.. Темно и жутко сердцу. И в доме мне покоя нет… Вот так и жизнь моя: сладка была, пьяна, но вылилась впустую. И никого не взвеселила!
В сей миг же вкупе с дымом дух мерзкий просочился, зловонье тлена заполонило весь дом.
Она зажала нос.
– Помилуй, Боже! То ль чудится, то ль в самом деле! Дух смрадный слышу я. Нечистым пахнет! Меланью попрошу, пусть кликнет Досифея. Он терем освятит… Или в сей час сама!
Схватила ковш и расплескала мед по всем углам. Остатки выпила, и в тот же миг почуялся дух трав, как будто знойным летом, и пчелки зажужжали на цветах.
– Ну, вот и благодать спустилась, – и снова к образам. – Мне ведомо, коль в сердце есть любовь, какою в ни была она, к Тебе ли, к мужу, сыну – все от Тебя. Но ежели Твоя, то отчего она мне ровно цепь на вые?.. Спасенья нет! Тяжелый камень на душе. Несу его, куда в ни шла. Пред Тобой ли преклоняюсь, во царских сенях ли стою – со мной повсюду сие бремя. Днем легче ноша, но лишь ночь придет – и в кровь персты. Возможно ли, чтобы любовью душа омрачена была? – боярыня затихла и прислушалась. – Нет! Невозможно! О, Боже правый! Нет сил для покаянья!.. Что там за дверью? Будто бы шаги… Ужели он идет? Мой утешитель, мой истинный духовный пастырь, мой лада – князь! Прости меня, Господь, но Аввакум!.. Утешит ли он боль мою, умерит ли мученья, егда душа его во гневе, в страсти полыхает? Егда неведомы ему земные муки, вдовьи слезы и хладная постель?.. А князь едва войдет – и уж парит душа! О, Матерь Пресвятая, одна меня поймешь… Не Ты ль сподобила его явиться? Я слышу, он идет, и близко! Сейчас откроет дверь… О, Господи! Прости и укрепи меня!
Вот постучали, но будто в в сердце – захолодела грудь, а разум встрепенулся.
– Кто там еще? – однако же спросила. – Я всех разогнала…
Дверь распахнулась, и огоньки свечей вдруг разом поклонились и многие погасли, дух тленный испустив.
– Кого и ждать устала!
Боярин был в опочивальне, но шапки не сломал. Ну что тебе татарин, стоял, будто на ярмарке и предлагал товар. Ослабли и обвисли руки…
– Се верно, ждать устала…
Он на колено встал и, подняв край сорочки, прижал к устам.
– Да пробил час, и я у ног твоих.
– Светлейший мой… Но что же лик твой темен?.. Встань, к свету подойди. Дай мне позреть тебя.
К иконам подвела, где свечи теплились, мигая, и вдруг увидела – на ногу припадает.
– Что же стряслось с тобой? И отчего хромаешь?
– В походе ранен был, на бранном поле, – скороговоркой молвил князь. – Поганый лях достал копьем… Ах, государыня моя! Я изболелся, но более душою!
Лед в сердце чуть растаял, боярыня вся сжалась – сейчас обнимет, лобызать начнет, как было прежде, и в миг счастливый сей не станет бренной плоти, лишь вечная душа, как птица, воспарит!
Однако же боярин вновь на колено встал и руки вскинул, будто пред иконой.
– Я весь пылаю от любви и страсти! И сей минутой бредил ежечасно, когда сражался с супостатом, и имя повторял, будто молитву. О, государыня! Дозволь слегка лишь прикоснуться!
И снова к подолу сорочки…
Она отпрянула, смутилась.
– Да ты манерный стал, ну ровно немец. И красноречие твое мне незнакомо… Кто обучил тебя обычаю чужому? Не паночки ли польские, егда ты бился с панами?
Боярин подскочил, хотел обнять – она же увернулась.
– Поверь, я от любви сгораю! Любовь моя – порука. Я верен был тебе!